Александр Кудрявцев - Я в Лиссабоне. Не одна[сборник]
К десяти ночь рухнула на город. Рухнула неожиданно быстро. Как это бывает на юге. Иссиня-черное небо окутало тайной и двор, и беседку. Рассмотреть уже что-то стало невозможно. Тусклые лампочки, болтающиеся на скрюченном шнуре над подъездами, не могли осветить ничего, кроме входа. Большой неоновый фонарь, торчащий посреди двора, давно перегорел. И двор погрузился в непролазный мрак. Молодой месяц тонким серпом, едва зацепившись в самом уголке небосвода за тучку, не излучал света. Волнение забило тревогу. Что-то учащенно застучало внутри, распирая ребра.
Мальчик не видел, выходила ли девочка из подъезда. Не знал, придет ли она. Ровно без пяти десять вышел из квартиры и быстрыми шагами прошел в беседку. Едва ступив на сломанную доску порожка, он не увидел, а скорее почувствовал, что девочка там. Сначала он не различал ни малейшего движения, ни крошечной черточки ее тела. Но сразу услышал запах. Запах, наполнивший собой все вокруг и приглушивший остальные запахи ночи. От предвкушения удовольствия сердце встрепенулось, черкнув по нутру тонкими крылышками.
Девочка сидела, повернув голову в его сторону. Его глаза привыкли к темноте, и он смог увидеть ее очертания. Она сидела на вбитой в стенку скамейке, свесив ноги в резиновых сланцах. Ноги не доставали пола, и она болтала ими. Один сланец слетел, но она даже не шелохнулась, чтобы его надеть снова. Толстые пальцы рук, сцепившись замком, мирно лежали на круглом животе.
На ней был ситцевый сарафанчик в широкую яркую полоску. Очень короткий. Юбочка задралась, оголив колени. Он присел рядом и немного боком. Дыхание участилось… казалось, он не может с ним справиться. Он задыхался, будто только что гнался за ней. Как тогда. Много лет назад.
Некоторое время они сидели в полной тишине, не глядя друг на друга. Наконец, так и не взглянув на нее, он взял ее ладошку и протянул к своему лицу. Девочка не сопротивлялась. Ее ладонь была прежней. Такой же пухлой, напоминающей подушечку, потной, липкой и. благоухающей. Притягивающей и парализующей. Он вдыхал ее запах и чувствовал, как сознание отключается.
Чуть повернувшись к ней, другой рукой он стал гладить ее коленки. Не отдавая отчета, просто елозил по телу. Сначала почувствовал теплую гладь кожи. потом ощутил ткань платья. Она молчала. Осмелев, он сунул руку под ткань, и пальцы ткнулись в дрожащее желе ее живота. Голова кружилась все сильнее, и все сильнее он проваливался в фиолетовую пропасть. Пропасть блаженства. Пропасть катания сознания на качелях-лодочках.
— Откуда? Почему? — едва слышно проговорил он.
— Что… откуда? — отозвалась она.
— Откуда этот запах?
Девочка не ответила. Только слегка столкнула его со скамейки, придерживая рукой за плечи… Он послушно соскользнул на пол, встав на колени перед ней. Она широко раздвинула ноги. И без того короткая юбочка сарафана высоко задралась. Хотя в темной беседке трудно было что-то рассмотреть, он увидел белую массу ее тела. Девочка, томно застонав, еще сильнее развела бедра в стороны и своей рукой мягко, но настойчиво придавила его голову, приблизив к себе.
Он забыл о том, что стоит на грязном полу заплеванной беседки. Забыл, что перед ним толстая девочка в застиранном сарафане. Что из ее рта пахнет смесью клубничной жвачки и чеснока, съеденного на ужин. И совсем рядом болтается ее босая нога. Он забыл обо всем этом. И без сопротивления уткнулся в мягкое лоно, источающее запах… Сладкий. Или горький. Вернее приторносладкий. Приторный до горечи. Запах полыни. Летней ночи. Коньяка. Раздавленного таракана. Тот запах, который сводит с ума и выворачивает нутро.
Он почувствовал щекочущее касание жестких волосков между ее ног. Его окутало теплой волной. казалось, вот-вот он оторвется от земли, настолько легким стало его тело. Запах окружал его и качал, как младенца в люльке. Он боялся шевельнуться, прижавшись закрытыми глазами к жесткой щетке волосков на ее лобке. Боялся спугнуть ее. Боялся неловким движением или даже громким дыханием остановить наваждение. Но она вдруг просунула одну руку между его лицом и своим телом, другой вцепилась в его волосы на макушке и отвела его голову чуть назад. Сначала он не понял, что происходит. Даже не успел ни о чем подумать. Только едва различимо в темноте и отсветах вышедшего из-за тучки месяца. он наблюдал, как она стала расправлять волоски и раздвигать пухлые губы под ними.
«Почти как когда рот открывается.» — успел подумать он, увидев темную бездну.
Она снова застонала и с силой снова притянула его лицо к себе. Вместе с этим движением с неимоверной силой в него ударило тем сладко-приторным запахом, который он с такой страстью искал. Так долго искал. И не находил.
Запах поглотил его. Сожрал. Раздавил. На мгновение его вырвало из сознания. Он растворился в запахе, потеряв ощущение времени и собственного тела. Вознесся в небеса. И снова рухнул на землю…
Утром впервые за многие годы он проснулся счастливым. Он разгадал загадку, мучившую его много лет. Больше не нужно бояться, что те ощущения, которые он испытал прошлой ночью в старой беседке, никогда не повторятся. Он понял, что невозможно прожить без этого уносящего в бездну запаха, но также он теперь отлично знал, где искать его. Мальчик понял, что запах, который он так долго искал, — это не запах женских рук. И вовсе не запах соседской толстухи. Он, наконец, понял, что это — запах женской плоти. Вожделения. Запах самки. Запах, без которого он уже не сможет жить…
Иван Зорин
Цыганский роман
Она родилась в пятницу тринадцатого, и, чтобы отвести порчу, ее назвали в честь святой Параскевы Пятницы. В девичестве Параскева была Динь, а когда вышла за однофамильца, взяла фамилию мужа, оставив свою. Динь-Динь звучит как агар-агар, да Параскева и сама была как мармелад: сладкая, мягкая, с волосами как водоросли.
Улица у нас такая короткая, что, когда на одном конце чихают, на другом желают доброго здоровья, и про каждого знают больше, чем он сам. Дед у Параскевы был дровосеком, насвистывая, размахивал топором и, как верблюд, поплевывал на ладони. Старый цыган не тратил копейку, пока не получал две, и не бросал слов на ветер, пока не подбирал других. У него были вислые усы и плечи такие широкие, что в дверь он протискивался боком. А сын пошел в проезжего молодца. Тощий, как палка, и черный, как грех, он целыми днями просиживал с кислой миной на лавке под раскидистой липой, потягивая брагу и отлучаясь только в уборную, так что со временем стал как поливальный шланг. От отца он унаследовал только вислые усы и верблюжью привычку. «Чай, не колодец», — плевал он в шапку прежде, чем надеть. И, насвистывая, шел под липу. На ней же он и повесился, поворачиваясь к ветру вывернутыми карманами, в которых зияли дыры.
Осиротев, Параскева осталась в хибаре на курьих ножках, из единственного окна которой выглядывала, как солнце. Утром она смотрела, как в углу умывается кошка, днем латала дыры в карманах, а ночью спала «валетом» со старшим братом, у которого живот с голоду пел так громко, что заглушал соседского петуха. Брат с сестрой остались наследниками отцовских долгов и мудрости, что оставлять на тарелке кусок — к бедности. И Параскева, тщательно вылизывая прилипшие ко дну крошки, счастливо перешагнула бедность, став нищенкой. Простаивая у церковной ограды, она выпрашивала затертые медяки, уворачиваясь от липких мужских взглядов. А вскоре отпала необходимость спать «валетом» — брат и сестра поженились. Брат был удачлив, приставляя лестницы к открытым чердакам, приделывал ноги чужому добру, но Параскеву не прельстил домашний халат, детские сопли и отложенные на черный день гроши. «Горячей кобылке хомут не набросишь», — ворчал брат и однажды «приставил лестницу» к тюремному окну. Погостив за решеткой, он стал бродягой, кочуя по чужим постелям, перебрался в далекие страны и, когда изредка встречал там земляков, звавших на родину, говорил: «Где член, там и родина…»
Параскева же узнала мужчин в таком количестве, что их лица казались ей одинаковыми. «Динь-Динь, платьице скинь», — восхищенно шептались юнцы. «Динь-Динь, ноги раздвинь», — цедили сквозь зубы отвергнутые мужчины. А женщины, заслонив рты ладонью, с завистью передавали, что у Динь-Динь новый господин. Но Параскева никого не любила, разбрасывая любовь, как приманку. И была по-цыгански воровата — похищала сердца. Постепенно ее коллекция включила нашу улицу, расширяясь, переросла город, захватила окрестности, пока не наскучила ей самой. Тогда она разбила ее, наполнив осколками всю округу, сделав мужчин бессердечными.
Я не попал в их число. Женщины с детства обходили меня стороной. Одноклассницы казались мне некрасивыми, с одинаковыми, как на детских рисунках, лицами — два кружочка, два крючочка, посредине палочка. За моей спиной они крутили пальцем у виска, а в глаза, когда я отказывался от сигареты, дразнили, разнося сплетни, что мужское достоинство у меня короче окурка. Их насмешки становились нестерпимыми, и однажды я убежал с уроков, до вечера бродил по городу, заглядывая в светившиеся окна, думая, что все вокруг счастливы, кроме меня, читал вывески увеселительных заведений, в которые не решался зайти. А ночью мне снился полутемный бар и худые смуглые девушки в сизом дыму. Вблизи я разглядел, что это — сошедшие с рекламы дамских сигарет химеры с девичьим лицом и тонкой папироской вместо шеи. Папироска дымилась, и девушки, как кошки, лизали ее, обжигая языки.